Критика Гегеля
Главная  Критика Гегеля  Нешитов
Формула русской философии: Гегель плюс Пушкин

Здесь представлен доклад к.ф.н., доцента Российской Христианской Гуманитарной Академии П. Ю. Нешитова, сделанный им 23 декабря 2011 г. на историко-методологическом семинаре «РУССКАЯ МЫСЛЬ» в РХГА.
Ведущий  семинара  – д.ф.н.,  профессор  РХГА А.А. Ермичёв.
Все-таки не дает Гегель покоя русским интеллектуалам. Перед нами еще одна, весьма экстравагантная, попытка "поженить" Гегеля с Россией. Обсуждение же доклада еще раз продемонстрировало, как далеко (кто-то ближе) мы еще отстоим от тех вершин, что явила миру гегелевская философия.
А.А. Ермичёв: Друзья мои, сегодня шестьдесят девятое заседание нашего семинара. Как обычно, сначала о нашем следующем заседании: оно состоится в последнюю пятницу января. Мы решили продолжить обсуждение того вопроса, по которому у нас здесь уже выступали два профессора Санкт-Петербургского университета – профессор Сунягин и профессор Гуторов. Название доклада будет несколько иным, но тема та же самая – «Советский Союз как тип цивилизации». На этот доклад я решаюсь выступить сам, и поэтому к этому названию я бы сделал такое дополнение: взгляд объективный, не антисоветский! Это будет в последнюю пятницу января.

А сейчас доклад нашего коллеги Петра Юрьевича Нешитова «Формула русской философии: Гегель плюс Пушкин», интригующее название. Как обычно, доклад порядка 40 минут – часа, потом вопросы и выступления.

П.Ю. Нешитов: Здравствуйте, дорогие коллеги! Очень рад вас всех здесь сегодня видеть. Приятно, что так много людей пришли послушать этот доклад. Я едва ли смогу занять час, думаю, что 40 минут как раз мой формат. Ну а потом, я предполагаю, возникнет дискуссия, которая не позволит нам скучать.

Формула русской философии: Гегель плюс Пушкин

Название несколько обескураживающее, и как я уже в беседах со своими коллегами, друзьями выяснил, провоцирующее не совсем те размышления, к которым я сейчас и перейду.

Прежде чем приступить к раскрытию заявленной темы, позволю себе одно замечание. Тема сегодняшнего доклада не случайна, его надо понимать как продолжение предыдущего, февральского, посвященного сравнительному анализу двух любовных историй – боярыни Морозовой и купчихи Морозовой1. В прошлый раз у некоторых членов семинара возникло подозрение, что разговор о русском чувстве снижает философскую значимость заседания. Полагаю, что сегодня мне удастся рассеять сомнения, если у кого-то они остались после той дискуссии, и показать, что правильно осуществленное описание чувства является важным и необходимым элементом философского исследования. А теперь перехожу собственно к докладу.

Каково место русской философии в истории философии? Пока такого места нет. Русская философия – это утопия. То, что у нас неточно называют философией, по справедливости следует назвать ее преддверием. В храме истины, увы, мы пока оглашенные. Конечно, русские уже вышли из африканской тьмы внешней и кое-что у философских народов (греков и немцев) переняли. Но главным итогом попыток философии в России пока остаются переводы зарубежной классики. Дошкольное кривлянье публицистов или кантианско-феноменологическую философскую азбуку, которые подчас выдают за что-то оригинальное, следует оценить как детство мысли.

Если русская мысль действительно хочет быть философской и занять в истории какое-то место, она первым делом должна научиться знать свое место, то есть воздерживаться от привычных невоспитанному русскому чувству националистических замашек. Пока нам в философском плане гордиться нечем. Когда и если русские философски созреют, гордиться – так бессовестно и беззастенчиво, как у нас это нередко бывает, – будет незачем. Любовь не ищет своего в царстве тщеславия, особенно если это небезответная любовь к мудрости.

Лично меня интересует не русская философия, а философия, которая, осуществившись, в известных обстоятельствах может оказаться и русской и которая в моих личных обстоятельствах просто не может быть другой. Когда и если мудрое отношение к современной жизни выработается в России, а не в другой стране, тогда появится основание рассуждать о месте русской философии в истории философии, о ее отличительных чертах, о ее значении для науки, искусства, экономики, политики и так далее.

В России философии нет, но где-то она есть. Где? В Германии, точнее, у Гегеля. Гегель – философ. Все, кто были до него и после него, – не философы, а, с одной стороны, предтечи, с другой, неудачливые претенденты. Вкратце достоинства его учения можно описать при помощи понятий «бытие», «цельность», «совершенство».

Гегель – философ, потому что мыслит в бытии. Его мысль охватывает всю совокупность предметов чувственно воспринимаемых, представляемых и мыслимых, включая себя самое. Нет такой вещи, на которую мы могли бы указать и воскликнуть: а этого Гегель не учел! Гегель учел все, правда, лишь в той мере, в какой это необходимо для нужд философии, а не в той, в какой этого хотелось бы наглядно-образному мышлению. Аналогично с вещами, на которые мы, не умея указать, лишь многозначительно намекали бы: все возможные плоды воображения Гегелю известны, и с должной степенью детализации им описаны.

Гегель – философ, потому что его мысль в бытии цельна. Все предметы изучаются Гегелем не изолированно, а во взаимосвязях друг с другом. Физические, биологические, исторические, психологические, юридические, нравственные, эстетические, религиозные явления предстают как части в составе сложного целого. Вовне этой целостности не остается каких-то забытых элементов, созданное Гегелем знание всеохватно, энциклопедично.

Гегель – философ, потому что его мысль в цельном бытии завершена. Части в составе целого не только соотнесены друг с другом, но соотнесены единственно правильным образом. Небывалой гармонии частей и целого Гегелю удалось добиться благодаря особому методу. Совершенная система гармонических отношений возникла как результат диалектического отрицания ограничений, которые присущи частям целого, взятым по отдельности.

Основное преимущество Гегеля заключено в логике, на которую опираются остальные части системы. Поэтому пойти дальше Гегеля можно, только усовершенствовав его логику. Все остальное – анализ общественно-политической или природоведческой проблематики, хотя бы и с позиций гегелевской логики, – есть имитация философского развития, есть прикладная философия, которая уже и не философия. Все остальное подобно двухтысячелетним попыткам усовершенствовать формальную логику Аристотеля при помощи разного рода психологии – попыткам непринципиальным, не логическим и потому ложным и бесплодным.

А можно ли вообще пойти дальше Гегеля, если он такой замечательный мыслитель, учение которого приобрело совершенные формы? Должно. Это долженствование столь же естественно, как аппетит у здорового организма. Соревновательность не может быть главным мотивом высокого творчества, однако на вспомогательных ролях полезна и необходима. Соревновательность одушевляет разнообразные частные интересы тех, кто сегодня формально причастен философии, и дает нам нравственное право именоваться философами. Если в нас не будет даже притязания на то, чтобы сказать нечто новое в философии, мы не имеем право называть себя философами, получать дипломы, награды и прибавки к зарплате.

Это долженствование пойти дальше Гегеля имеет не только нравственную природу. Достаточно вспомнить, что Гегель явился творцом исторического способа мышления, которое обнаруживает в многообразии разрозненных явлений и событий направляющие линии логического развития. Если бытие было исторично до Гегеля, отчего бы ему утратить это свойство после него? Если бытие привело себя к Гегелю, то почему после Гегеля оно никуда дальше не ведет? Наивная вера преодолевателей гегелизма из числа позитивистов и экзистенциалистов не лишена оснований и в известном смысле заслуживает большего уважения, чем ученость книжников и фарисеев от философии.

Помимо самоуважения и общих историко-философских соображений в пользу возможности пойти дальше Гегеля свидетельствует… он сам. Да, в «Науке логики» он сам пригласил потомков к благородному соперничеству: «Я, разумеется, не могу полагать, что метод, которому я следовал в этой системе логики или, вернее, которому следовала в самой себе эта система, не допускает еще значительного усовершенствования, многочисленных улучшений в частностях, но в то же время я знаю, что он единственно истинный»2. Как и в остальных случаях, Гегель не бросается словами. Из всех доселе известных методов предложенный им в «Науке логики» – единственно истинный. Но Гегель сам допускает возможность усовершенствования метода даже при современном ему состоянии культуры. Если же соотнести это суждение с другим, в Предисловии к «Науке логики» 1831 г., то станет очевидно, что усовершенствование со временем может и должно затронуть не только частности. Обозначая историческую перспективу, он говорит о своем произведении, что оно, «как принадлежащее нынешнему миру, имеет перед собой для разработки более глубокий принцип, более трудный предмет и более богатый по объему материал»3 по сравнению с работами предшественников. Для внимательных потомков это призыв: постичь дух своего времени и выразить его в еще более совершенной форме, чем это сделал Гегель, если за двести лет что-то изменилось. А похоже, что изменилось.

Уже говорилось, что пойти дальше Гегеля можно, только усовершенствовав его логику. До тех пор, пока критика Гегеля ведется при помощи его же логики, никакие научные открытия, чудеса техники или социальные эксперименты не будут иметь силу достаточных аргументов. Логику можно усовершенствовать, только поняв ее исторические предпосылки.

Гегелевская наука логики стала результатом трудной феноменологии, примерки и аскетичного отрицания духом неистинных жизненных форм. В логике феноменология, говоря языком Гегеля, снята. Это значит, что прозрачные и невесомые логические категории насыщены страстями, как дневной свет – цветами. Чтобы усовершенствовать науку логики, необходимо, во-первых, смиренно усвоить опыт гегелевской мысли и, во-вторых, дерзновенно обогатить его. Требуется прожить более сложную феноменологию, чем Гегель.

Индивидуальный опыт составляет незначительную часть феноменологии духа, в основном же познание осуществляется в надындивидуальном измерении, общей формой которого является язык. Опыт другого человека, опыт народа, опыт человечества представлен в языке. Соответственно, для приобретения более богатого опыта, чем имелся у Гегеля, необходимо лучше него овладеть языком.

Гегель вполне сознавал значение языка для познания. Об этом свидетельствуют как весь строй его мышления, так и многочисленные высказывания с 1788 г. (Гегелю восемнадцать лет) по 1831 г. (год его кончины). Например, в выпускной гимназической речи в августе 1788 г., посвященной древним поэтам, он говорит: «основное преимущество изучения иностранных языков заключается в том, что мы таким образом учимся и обобщать понятия, и обособлять их»4. В декабре того же года он продолжает рассуждать о пользе изучения древних авторов и, в частности, замечает: «язык для нас – это совершенно ограниченное собрание определенных понятий, согласно которым мы формируем все, что видим или замечаем. Существенной пользой, которую приносит обучение иностранным языкам, является, пожалуй, вызванное этим обогащение наших понятий, особенно когда культура говоривших на этом языке народов отличается от нашей»5.

Филологический интерес у Гегеля не самостоятелен, он призван служить более возвышенным целям: «Поскольку произведения древних… особенно пригодны для приобретения понятий, из этого ясно, какой целесообразной подготовкой к изучению философии является их чтение»6. Изучение своего языка, изучение других языков, процесс сопоставления понятий, категорий, конструкций разных языков – все это требуется для того, чтобы натренировать мышление, приготовить его к разработке философской проблематики.

В 1809 году, уже в качестве директора гимназии, а не ее выпускника, Гегель почти дословно повторяет многие свои суждения о природе языка, о пользе изучения древних авторов, а кроме того добавляет: «нельзя считать образованным народ, который не может выразить всех сокровищ науки и свободно оперировать с любым содержанием на своем собственном языке. Той проникновенности, с которой принадлежит нам наш собственный язык, нет в знаниях, данных нам только на чужом языке; они отделены от нас перегородкой, которая не позволяет им быть своими для духа»7.

Итак, язык – это одновременно и основа народной жизни, и средство истинного познания. Чтобы выразить истину, философу надлежит в совершенстве овладеть родным языком, причем не пассивно, а творчески.

Здесь уместно отметить, что помимо многочисленных рассуждений и высказываний на тему языка в «Феноменологии духа», «Науке логики», «Эстетике», помимо ярких публицистических пассажей и афоризмов, украшающих страницы каждого гегелевского произведения, известны поэтические опыты философа. К ним относятся, например, юношеское стихотворение «Элевсин» и стихотворение, посвященное невесте, написанное буквально за полгода до создания первой части «Науки логики» уже зрелым автором. Это уже не юношеское увлечение, это ему уже слегка за сорок. Пожалуй, в этих стихотворениях нет гетевской легкости и страсти, мощи языка и изящества, но это, в отношении заложенного в них смысла и поэтической техники, хорошо выполненные стихи. Чтобы дополнить поэтический портрет Гегеля, надо вспомнить его общение с йенскими романтиками и продолжавшуюся долго после окончания университета взаимную приязнь с Гельдерлином.

Через чтение поэзии и самостоятельное стихотворство Гегелю открылись те прекрасные и возвышенные чувства, которые философу необходимо очистить и возвести к понятию. Без этих чувств, роднящих познающего индивида с другими людьми и с другими эпохами, понятия пусты и безжизненны. Рассуждая о пользе изучения древних поэтов, Гегель утверждает, что формальной классической образованности мало: чтобы приблизиться к познанию истины, «недостаточно общего внешнего знакомства с древними, мы должны сжиться с ними, впитать в себя их воздух, их представления, их нравы и даже, если угодно, их заблуждения и предрассудки… тот, кто не знал произведений древних, жил, не зная красоты»8. Феноменологический опыт болезнен, поскольку неизбежны ошибки, и как Гегель нам показывает, они необходимы, мы должны сами лезть на рожон и совершать ошибки. Но и целителен этот опыт одновременно, поскольку научает их не повторять, позволяет двигаться дальше. Конечный же смысл его рассуждений о языке состоит в том, что, изучая свой язык, изучая другие языки, усваивая больше понятий, узнавая больше оттенков известных нам понятий, «мы обогащаемся и уготовляем себе лучшую субстанцию»9. Вот этот субстанциальный познающий субъект Гегелем все время имеется в виду, когда он рассуждает о поэзии, о литературе, об искусстве, еще о чем-то, казалось бы далеком от метафизики.

Субстанция русского духа – Пушкин. Русский человек живет в языке, а значит в мире, созданном Пушкиным. Пушкин – господин русского языка, главный русский человек, и мимо него никакое развитие в России пойти не может. Пушкин – прежде всего поэт. Величайший ли? Из русских – несомненно. Он полнее всех выразил русское чувство – прочный сплав эмоций и рассудка. Он сам стал символом русского народа. Правомочен вопрос и о первенстве Пушкина в мировой литературе, а, значит, в мировой культуре вообще. Пушкин великий поэт, потому что бесподобно выражает широчайший диапазон переживаний, доступных развитой душе. Его технический инструментарий чрезвычайно богат – ритмы, размеры, рифмы, обороты, синтаксис, образы, сюжеты, композиционные приемы. У каждой из этих форм есть своя художественная задача, для которой она подходит лучше всех остальных. Пушкин великий поэт, потому что его поэтическая техника не самодостаточна, а служит средством познания мира. Пушкин разносторонний и глубокий мыслитель, поставивший и отчасти разрешивший ряд серьезных психологических, мировоззренческих, исторических, социальных, литературоведческих проблем. При этом до построения общей системы знания Пушкин не дошел, его умственный горизонт определялся понятиями Просвещения.

Пушкин – это великий поэт, потому что он проложил дорогу в естественный литературный язык всем, кто пожелает стать его последователем. Он сам так высказался о стихах и о своем месте в истории русского языка: «…стихи, под известный каданс их можно наделать тысячи, и все они будут хороши. Я ударил об наковальню русского языка, и вышел стих – и все начали писать хорошо»10.

Тем, кто занимается философией сегодня, тоже неплохо было бы научиться стучать в эту самую наковальню и писать хорошо. Может быть, немного, но расставляя запятые, не делая орфографических ошибок, разнообразя свой словарный запас и набор синтаксических конструкций.

Каково место Пушкина в истории русской культуры? Православная культура, предшествующая Пушкину, отрицала чувственность, считала ее подозрительной и вредной. Древнерусская и последующая Россия была неразумна, пребывала в плену рассудка и его противоречий. Одно из этих противоречий заключалось в согласии терпеть спонтанные прорывы чувственности. Вот в прошлый раз на докладе я как раз эту тему и затронул. Где-то рассудок оказывается верен себе, ему удается сдерживать чувственность, а где-то эта чувственность проскакивает через заграждения рассудка. Русский нравственный пейзаж – непролазная глушь чувственности и плоская равнина рассудка. Даже там, где чувственность не имеет возможности проявиться, впечатление от культурного пейзажа невеселое, это такая унылая степь, унылая дорога, уходящая куда-то далеко. И в этой степи только ямщицкие песни унылые и поются, а других песен здесь не услышишь.

Пушкин дал чувству достоинство и проложил в русской лесостепи дорогу разуму. Пушкин – зачинатель русского духа. Он разбил гробоподобные аскетические шины русского чувства и дал ему свободу – разумную свободу, возможность расти чувством, не впадая в скотский произвол. Пушкин выпрямил кривые чувства и оживил одервеневшие души соотечественников.

Пушкин подытожил историческое развитие русского народа и стал основой для всего последующего культурного творчества. Достаточно посмотреть работы литературоведов, чтобы убедиться: Гоголь, Толстой, Достоевский, последующие авторы, так или иначе, соотносят себя с Пушкиным, относительно него определяются, чаще положительно, хотя нередко и отрицательно. Но Пушкин – это точка отсчета для великой русской литературы, какой она стала в XIX веке и продолжала оставаться в XX.

Помимо включенности Пушкина в русский контекст необходимо иметь в виду и его включенность в контекст европейский и через это – в мировой. Пушкин открыл для России Европу. Пушкин ввел в Россию Европу. Если Петр только приоткрыл форточку, даже не окно прорубил, а именно форточку, через которую узкая прослойка российского общества начинала видеть что-то за пределами древнерусского культурного уклада, то Пушкин широко распахнул окно в Европу и пригласил гостей заходить к нам, бывать у нас и чувствовать себя в России как дома. Лучшие достижения европейской культуры привились на русской почве именно благодаря Пушкину. В первую очередь, конечно, можно вспомнить пять великих европейских литератур – немецкая, итальянская, французская, английская, испанская. Пушкин занимался переводами с этих языков. Но что такое перевод? Перевод – это не просто переложение некоторых слов на свой язык или со своего языка на чужой. Перевод – это искусство передачи тех психологических, социальных и интеллектуальных содержаний, которые заложены в известных единицах языка иной культуры. И Пушкин бесподобно воспроизводил инокультурные способы самосознания. Другие литературы, другие культуры через Пушкина привились на русской почве.

Не случайно, когда говорится о мировой отзывчивости русской души, прежде всего вспоминают Пушкина. Но прав и Вейдле, который сказал, что помимо отзывчивости в русском человеке есть еще способность к любви. А любовь – это не просто отзывчивость ко всему, это избирающая отзывчивость, что-то отметающая, а что-то выбирающая как свое. Пушкин был, с одной стороны, натурой в высшей степени отзывчивой, с другой же, он оценил достоинство иных культур и выбрал то, что заслуживало быть присвоенным культуре русской: это именно Европа, и это именно Европа в ее классических формах, не современная Европа, а Европа уже уходящая в начале XIX века. Через Пушкина до нас дошли высочайшие образцы европейской культуры. Именно поэтому мы находимся, до недавнего времени находились, под некоторым обаянием, под чарами Европы. Испанский гранд, французский мсье, какой-нибудь немецкий бюргер – вот эти типажи сложились в русском сознании при активном участии Пушкина или при его влиянии.

Вернемся к познавательной проблематике. Что такое поэзия в контексте познавательной проблематики? Поэзия дает слово всем пяти органам чувств, служит для них общим знаменателем. Поэтическое слово напитывается ощущениями – становится ярким и красочным, музыкальным и певучим, нежным и ласковым, сладким и терпким, свежим и благоуханным. Выразительное слово чарует, завораживает и пленяет. Но слово может быть мутным и блеклым, скрежещущим и дребезжащим, острым и резким, соленым и горьким, скверным и гнилым. Такое слово обижает, оскорбляет и отталкивает. Поэт задействует все возможности слова, чтобы зарядить его смыслами, использует все оттенки ощущений, восприятий и представлений. Однако истинный поэт, сознающий свою творческую задачу, владея полнотой словесных возможностей, не все их употребляет в равной мере, напротив, целенаправленно создает перевес в сторону прекрасных и высоких значений, лишь намечая теневую сторону чувственного ряда. Будучи в высшей степени эмоционально емким и выразительным, поэтическое слово, тем не менее, – это именно слово, и как таковое оно несет в себе умопостигаемый смысл. О подчиненности чувства уму свидетельствуют неудачи цветового или звукового экспрессионизма в поэзии – такого рода упражнения всегда увлекали второстепенных авторов, не постигших законов гармонии и потому растрачивающих себя на технические изыски в ущерб идее. Больших поэтов всегда ведет мысль. Можно вспомнить слова Веневитинова в этой связи: «Без мысли гений не творит…» Действительно, всецело предаваться переживаниям – грех.

Перед поэтом стоит ряд задач, решая которые он приобретает многообразный жизненный опыт и соответствующие ему понятия. Эти задачи можно разделить на практические и теоретические. К практическим относятся самопрославление; хранение исторической памяти, родовой, племенной и народной; воспитание чувств, в том числе душевное врачевание; восстановление силы языка, возвращение словам тех смыслов, которые в обыденной, деловой речи стираются, улетучиваются; поэт восстанавливает эти смыслы языка; формирование общественного мировоззрения (язык литературы, эстрады и кино, СМИ, язык преподавателей, язык политиков). Теоретические задачи поэзии таковы: познание человеческих чувств и эмоций в их многообразии; познание индивидуальной и народной судьбы (взгляд на индивида и народ с точки зрения целого или Творца) познание мира с точки зрения простого человека и Творца (здесь иной аспект, т.е. речь идет об обобщении жизненного опыта, в том числе рационального).

Перед поэзией стоят множественные практические и теоретические задачи. Но в общем ее назначение можно определить так: назначение поэзии состоит в том, чтобы обнаруживать в случайном необходимое, через упорядочивание хаоса впечатлений и соображений создавать переживаемый и познаваемый мир, и возвышать человека до понимания идей всеобщей судьбы и личной свободы.

Философия, как показал святой Гегель в «Феноменологии духа» (аплодисменты, оживление в зале), не оторвана от жизненного опыта, а только и возникает благодаря осмыслению разных жизненных форм и преодолению их ограниченности. Поэзия – одна из высших форм, вобравшая в себя опыт ощущения, восприятия и рассудочного аскетизма. Поэзия порождает истинное чувство. Поэзия – высшая форма упорядочивания чувственности, в ней соотнесены разные регистры восприятия и каждому дано свое значение с точки зрения выражаемого смысла. Поэзия первая вносит ясность в сферу представлений. За ней следует религия и прозаическая теория.

Феноменология – это путь духа к себе самому, завершающийся в логике. Единообразен ли этот путь? И если нет, то не влияет ли характер его прохождения на способность логической идеи порождать мир? Логика – это изображение мира в уме Бога до сотворения. Такое определение мы находим в «Науке логики». Логика – это изображение чего в уме Бога до сотворения? Сложность логического образа как-то должна соотноситься с образом чувственным. Более или менее сложный образ мира формируется в процессе феноменологического движения, и этот образ мира Гегель и объяснил при помощи Господа Бога в логике. Путь Гегеля, безусловно, труден, сложен, извилист, может быть. Его мир богат. Но этот мир может быть еще богаче, и тогда потребуется иная логика. Тогда Бог этого мира должен будет проявить еще больше могущества, еще больше энергии мышления. В самой гегелевской философии отобразился исторический путь человечества от античности до нового времени. В античности Гегель не появился бы, потребовался дополнительный культурный опыт, два тысячелетия христианской культуры. Если Гегель историчен в том, что мог появиться только в свое время, а не раньше, значит в чем-то его можно и превзойти, и наше время имеет какую-то культурную фору по сравнению с Гегелем.

Философской русская мысль станет только тогда, когда породит небывало ясную, высокую и величественную истину. Для этого требуется напряжение всех народных сил, каковые сосредоточены в настоящем имени России – Пушкине. Единственный русский шанс в философии связан с Пушкиным, только у него можно научится любви к мудрости, какой не испытывал даже Гегель. Только на пушкинский влюбленный зов мудрость сможет откликнуться еще откровеннее.

Пушкин – это приятное зачатие русского духа. Затем следует долгий срок вынашивания смыслов, потом болезненные схватки и роды. Сможет ли русский народ родить? Вовсе необязательно. И даже маловероятно. При нашей нравственной культуре, при нашем вороватом жлобстве и гнилостной неверности, при нашем выродившемся искусстве, при нашей официозной и сопливой поэзии, при нашей карликовой политике и рахитичной экономике ничего хорошего не выйдет.

Опыт расширения поэзии до философии, т.е. прохождение феноменологического пути, был проделан отчасти самим Пушкиным, но его философия – это рассудочная догматичная мысль Просвещения. И Пушкин как мыслитель нам не поможет непосредственно в деле преодоления гегелевской логики. Чем же он может быть полезен? Пушкин – это, с одной стороны, поэт, с другой – мыслитель, а с третьей – это метод приобретения жизненного опыта. Этот метод, пожалуй, выгодно отличает всю нашу культуру от всех остальных культур. Пушкин самый европейский европеец. И при этом он стоит одной ногой в Африке, другой в Азии, а его кудрявая голова лежит на европейском континенте (оживление в зале). Он действительно всемирный человек. И вот этой его отзывчивости, любящей отзывчивости, не всеядной отзывчивости, мы должны учиться.

Определенные попытки уже предпринимались, неясные самим пытавшимся, но культура философского письма на рубеже XIX-XX вв. действительно была в России высока. Литературность изложения вошла в норму, стала обычным делом для людей прикосновенных к философии. К сожалению, литературные достоинства произведений русских философов XIX и XX вв. значительно превосходят интеллектуальную сторону этих произведений. Конкретный пример такой слабости ума, недостаточного осознания задач, стоящих перед философией – Владимир Сергеевич Соловьев. Остальные мельче. Соловьев принципиальная фигура для русской философской традиции, он своего рода Пушкин в нашей философии, но только если Пушкин вышел на мировой уровень, то Соловьев остался за главного только в наших пенатах.

Соловьев занимался философией, не видя окончательной цели, ради чего, у него не было ясного видения историко-философского процесса. Он не увидел, что Гегель это вершина и что преодолевать вершину нужно, не обходя ее подошву, а взобравшись наверх. Он не сформулировал задачу – преодолеть Гегеля через самого Гегеля, взять главный гегелевский текст «Науку логики» и показать ее внутреннее несовершенство, если удастся. Сама задача не была сформулирована. При этом в литературном плане, пожалуй, Соловьев Гегеля-то превосходит. Но этот побочный навык не помог ему стать мыслителем мирового уровня.

О слабости мышления Соловьева (конечно слабость в сопоставлении с мировой величиной) свидетельствует и другое. Соловьеву не хватило масштаба личности для того, чтобы оценить такое явление, как Пушкин. Мы знаем, что Соловьев неоднократно обращался к изучению творчества и личности нашего великого поэта, он посвятил Пушкину несколько статей. Но суждения Соловьева о Пушкине страдают односторонностью и какой-то плоскостью. Скажем, Соловьев отмечает у Пушкина резкий разлад между творческими и житейскими мотивами. По мнению Соловьева этот разлад между творческими и житейскими мотивами казался самому Пушкину «чем-то окончательным и бесповоротным, не оскорблял нравственного слуха, который, очевидно, был менее чутким, нежели слух поэтический»11.

Конечно, нравственность Пушкина можно обсуждать, там есть что обсудить, однако же для того, чтобы судить о ней, нужно видеть многогранность пушкинской личности и понимать, какие задачи Пушкин перед собой ставил и какие понятия о добре и зле были функциональны в этой вселенной. Те понятия, которыми пользуется Владимир Сергеевич Соловьев, значительно уступают по своей сложности пушкинским и конечно получается, что Пушкин творчество от нравственности отделил. Между тем как цельность жизненного пути Пушкина подчеркивали и многие его современники, и многие потомки. И жизненные факты, и художественные произведения – все это один вектор его личностного развития.

Пушкин чужд всякого дуализма. Его уж или обвинять в бесконечном политеизме, в бесконечной разбросанности, или в последовательнейшем поэтическом монизме. Но дуализм, какие-то принципиальные дилеммы – для Пушкина это не характерно.

Показательно, как Соловьев оценивает поведение Пушкина при получении оскорбительного письма, в котором выражаются догадки насчет отношений Натальи Николаевны с ее соблазнителем. Соловьев показывает полное непонимание дворянский чести и мужского достоинства, а через это и всей социально-философской проблематики, которая Пушкина-то заботила! Цитирую: «Не говоря уже об истинной чести, требующей только соблюдения внутреннего нравственного достоинства, недоступного ни для какого внешнего посягательства, – даже принимая честь в условном значении согласно светским понятиям и обычаям, анонимный пасквиль ничьей чести вредить не мог, кроме чести писавшего его. Если бы… автором письма был действительно Геккерн, то он тем самым лишал себя права быть вызванным на дуэль, как человек, поставивший себя своим поступком вне законов чести»12. Вот это понимание Соловьева. Моральный закон действует внутри нас, он как бы независим от окружающей среды, и все человеческое достоинство таится где-то в сокровенных глубинах нашего существа и ничем оскорблено быть не может. Это речь маленького человека, человечка, ни за что, и главное, ни за кого не отвечавшего. Это речь низкого человека, лишенного личной чести и не способного оценить урон, нанесенный чести чужой. Это речь человека, который не понимает цену условности, не отвечает за условные знаки – слова – и потому говорит всего лишь слова, а не вещи, как полагается всякому здоровому потомку Адама. Это речь человека, никогда не любившего. Такой смиренник встретит на улице сцену насилия и за слабого не вступится – потому что, во-первых, его истинная честь прячется глубоко внутри и ничем внешним не задета, а во-вторых, мараться неохота. Это кривое чувство. А кривая мысль состоит в дуализме, в том, что социальная и вообще внешняя сфера отрывается от внутренней и рассматривается как досадное недоразумение, не включается в состав декларативно искомого всеединства. В свете этой поздней статьи, а о Пушкине Соловьев особенно много писал в середине и второй половине 1890-х гг., уже незадолго до смерти, следует оценивать и все социально-философские работы Владимира Сергеевича Соловьева – наивные, безответственные и вредные. Вреднее Соловьева только его последователи (смех, аплодисменты).

Русской мысли есть над чем работать, ей нужно уделить больше внимания воспитанию чувства, воспитанию поведения, и тогда у нее появится шанс стать мыслью философской. Мы сначала должны научиться правильно чувствовать, правильно поступать и после этого у нас станет возможно появление правильного мыслителя, который будет способен адекватно истолковать то сложное бытие, которое нам всем принадлежит и которому мы все принадлежим. Труд освоения языка – это совместный труд. Нам необходимо создавать языковую среду, где будет в употреблении язык сложный, разнообразный, язык готовый к заимствованиям, язык готовый к взаимодействию с другими языками, с другими культурами. В таком случае у нас с вами будет русская философия. И мне бы очень хотелось, чтобы мы не в очень отдаленном будущем дали миру философа – такого же как Платон, такого же как Гегель. Спасибо за внимание!

Аплодисменты

ПРИМЕЧАНИЯ

1 См. стенограмму заседания от 25 февраля 2011 г. Доклад П.Ю. Нешитова "Любовь: русское чувство на морозе истории"
2 Гегель. Наука логики. – М., 1998. С. 36.
3 Гегель. Наука логики. – М., 1998. С. 22.
4 Гегель Г. о некоторых характерных отличиях древних поэтов. //Гегель Г. Эстетика. В 4 тт. Т. 4 /Сост. М.А. Лифшиц. – М., 1973. С. 9-12. С. 10.
5 Гегель Г. О некоторых преимуществах, извлекаемых нами из чтения древних греческих и римских писателей. //Гегель Г. Эстетика. В 4 тт. Т. 4 /Сост. М.А. Лифшиц. – М., 1973. С. 12-15. С. 13.
6 Гегель Г. О некоторых преимуществах, извлекаемых нами из чтения древних греческих и римских писателей. //Гегель Г. Эстетика. В 4 тт. Т. 4 /Сост. М.А. Лифшиц. – М., 1973. С. 12-15. С. 14.
7 Гегель Г. Речь директора гимназии 29 сентября 1809 г. //Гегель Г. Работы разных лет. В 2 тт. Т. 1 /Вступ. ст. А.В. Гулыги. – М., 1972. С. 400.
8Гегель Г. Речь директора гимназии 29 сентября 1809 г. //Гегель Г. Работы разных лет. В 2 тт. Т. 1 /Вступ. ст. А.В. Гулыги. – М., 1972. С. 402.
9Гегель Г. Речь директора гимназии 29 сентября 1809 г. //Гегель Г. Работы разных лет. В 2 тт. Т. 1 /Вступ. ст. А.В. Гулыги. – М., 1972. С. 402.
10 Вересаев В.В. Пушкин в жизни: Систематический свод подлинных свидетельств современников. – М., 1984. С. 3-19. С. 80.
11 Соловьев В.С. Судьба Пушкина. // Соловьев В.С. Литературная критика /Сост. и коммент. Н.И. Цимбаева. – М., 1990. С.178-204. С.187.
12 Соловьев В.С. Судьба Пушкина. // Соловьев В.С. Литературная критика /Сост. и коммент. Н.И. Цимбаева. – М., 1990. С.178-204. С.198.


ВОПРОСЫ

Из зала (голоса): А формулу можно?

П.Ю. Нешитов: «Гегель плюс Пушкин».

Из зала: Это и есть формула.

А.А. Ермичёв: Сергей Павлович, пожалуйста!

С.П. Заикин: Вы очень вскользь коснулись такого вопроса принципиального, отчего же после… Вопросов много на самом деле, и…

А.А. Ермичёв: Один вопрос!

С.П. Заикин: … плеснули такую тему в этой аудитории – всё равно, что керосин в костер. Вы понимаете, что здесь творится, да? Но знаете, сова мудрости вылетает вечером. Отчего же после Гегеля люди в общем неглупые, ну если не считать позитивистов и экзистенциалистов придурками, где-то на грани Ваши характеристики были той, которую я даю. Отчего же за то время, которое прошло после окончания этапа гегелевской философии, попытки продвинуть гегелевскую философию если и были, то, в общем-то, не в том направлении, которое предполагаете Вы? Вы отлично знаете и попытки экзистенциализации его, и попытки соединить его с философией воли, и так далее. Но вот в том ракурсе, который Вы предлагаете, отчего-то не было. Беря в квадратные скобки, что они придурки, они все-таки читали, понимали и почему-то отказывались. Ваша интерпретация – отчего же так?

П.Ю. Нешитов: Да, спасибо за вопрос. Само утверждение, что они читали, на мой взгляд, уже не правильно. Потому что если посмотреть… Скажем, Кожев, который свел с ума…

С.П. Заикин: Да даже понимали!

П.Ю. Нешитов: К сожалению, нет. Во-первых, не читали, многие не читали, читали единицы. Тот же Кожев показал, как он прочитал Гегеля. И вот такое поверхностное фрагментарное чтение оно и характерно. Мы хвалим или критикуем Гегеля, обращаясь к одному сюжетику, например, диалектике господина и раба. Мы покажем сейчас как мы его перевернем этого Гегеля. Гегель систематик, а его по кусочкам пытались критиковать – это неверный подход. Были люди, которые действительно читали внимательно, скажем, тот же Виндельбанд прочитал его внимательно. И с какой печалью смотрит он на свое поколение и видит, что ничего равновеликого не возникло в немецкой философии, только упадок. Я полагаю, что люди, конечно, читали, но решиться на реформу логики они просто не могли. Это было психологически для них невозможно. Если за логику брались, то брались позитивисты, которые вообще не понимали, что такое Гегель. Либо же те, кто понимали значение гегелевской логики, скажем, Маркс. Он рассматривал её как инструмент для решения каких-то практических прикладных задач, он не хотел её саму реформировать, ему это в голову не приходило, что так быстро она могла устареть. Аристотель, Гегель – и что, опять логику менять? Нет.

С.П. Заикин: Наша линьковская волна, она не дала, так скажем, видной личности до сих пор, а была.

П.Ю. Нешитов: На этот вопрос я тоже…

А.А. Ермичёв: Сергей Павлович, Вы задали вопрос? Получили ответ. (Следующему слушателю из зала, желающему задать вопрос) Прошу Вас!

Вопрос: Добрый вечер! Впервые в своей жизни заглянул к вам на огонек философской мудрости, сделал сразу много открытий, спасибо. Оказывается, что русский дух зародился только 200 лет назад, до Пушкина его не было. Не было Карамзина, не было Фонвизина, Щербакова, Ломоносова. Куликовская битва была без русского духа и Полтавская, и на Калке. И вообще такое выступление похоже на идеологическую диверсию, честно говоря (смех в зале). Я узнал о своем любимом Гегеле очень мало, потому что его очень люблю и такого куцего выступления о Гегеле первый раз слышу. Да я всегда был убежден, что Владимир Соловьев догнал и перегнал западную философию в виде Ницще и пошел дальше. Его развил и Иван Ильин и Мераб Мамардашвили. Но то, что я сегодня услышал, это какое-то вообще кощунство над нашей философией русской (смеется).

А.А. Ермичёв: Вопрос! Вы можете задать вопрос?

Вопрос: Гегель ввел такое понятие «хитрость истории». Как Вы понимаете, как Вы думаете, случится она в ближайшее время или нет? И второй вопрос абсолютно банальный – Вы по национальности-то русский человек? А с Гегелем уже братья Киреевские разобрались!

А.А. Ермичёв: Так, друзья мои, одну секунду! Все-таки при вопросах постарайтесь воздержаться от оценок.

Оценки – для вашего выступления, понимаете. Друзья мои, вопросы – четко, ясно сформулированные вопросы! Постарайтесь без оценок, без объяснений, почему я задаю этот вопрос.

Вопрос: Мой вопрос основан на чувствах и эмоциях, извините.

А.А. Ермичёв: (Задавшему вопрос) Всё понятно, Вы уже сказали своё. (П. Нешитову) Отвечайте только на те вопросы, на которые Вы считаете нужным отвечать.

П.Ю. Нешитов: Я услышал два вопроса, на два и отвечу. Что касается «хитрости разума».

Из зала: «Хитрости истории».

П.Ю. Нешитов: А, «хитрости истории», да, простите. Ну вот Гегель пишет и о хитрости разума, и пишет об инстинкте разума, и пишет о внешней рефлексии, это вещи близкие по смыслу. Предполагаю, что разум может схитрить, но для этого нужны разумные орудия, чтобы он смог схитрить. Для этого нужны не чувствующие орудия, а мыслящие. Я надеюсь, что у нас такие орудия появятся в стране. Что касается второго вопроса, да, я русский человек не меньше, чем Пушкин, не меньше, чем патриарх Никон. И не знаю, кто Вы, но я русский человек, и насколько могу судить по Вашему вопросу, русский язык у меня лучше, чем у Вас.

А.А. Ермичёв: (следующему желающему задать вопрос) Короткий вопрос.

Я.А. Фельдман: Короткий вопрос. Знаете ли Вы, что такое «принцип фальсификации»?

П.Ю. Нешитов: Спасибо за вопрос. Да, что-то слышал, постпозитивизм. Я всерьез даже не буду отвечать на этот вопрос. Конечно, знаю.

Вопрос: Когда я слушал, у меня вопрос возник. Когда я услышал, что «Гегель это – вершина философии», сразу возник вопрос, а что же такое философия? Потом, когда «Пушкин – вершина русского духа», я подумал, а что же такое русский дух? Когда докладчик говорил о любви что-то такое, я тоже подумал, да что же такое любовь? В общем, я не требую ответа.

А.А. Ермичёв: Извините, это уже не вопросы, это уже какое-то выражение собственного отношения к докладу. Петр Юрьевич, пожалуйста, не отвечайте на этот вопрос! (Смех в зале)

А.А. Ермичёв: (следующему) Пожалуйста!

Г.М. Голод: Я не поэт и не философ, я врач по профессии.

А.А. Ермичёв: Вопрос!

Г.М. Голод: Да. Но я специально об этом делаю оговорку. В названии Вашей лекции два великих имени названы, с одной стороны – великого поэта, а с другой стороны – Гегеля. Было стремление найти Ваш ключ к такому объединению. Вот правильно ли я понял или догадался, может быть, хотя бы частично, что если, скажем, Гегель – великий создатель диалектики мысли, категорий и алгоритма категорий смысловых, то Пушкин – великий создатель алгоритма чувств. И это две разные стихии, и пути к ним тоже различны. Другое дело, что каждый человек, и в том числе философ и поэт, находясь на свой стезе, может делать какие-то завихрения в сторону своего великого соперника в другой отрасли. Пушкин объединил, обобщил, создал алгоритм исследования чувств, а Гегель создавал категории и диалектику мысли. Это просто два великих разных направления. Как Вы оцениваете восприятие одного из слушателей Ваших?

П.Ю. Нешитов: Спасибо за вопрос. Относительно Пушкина можно даже так сказать: он лучше всех умеет выражать чувства. Слово «алгоритм» мне не близко, но он лучше всех выражает чувства самые разные. Относительно же Гегеля было сказано, что для него важна характеристика бытийности, его философия, его мышление пребывает в бытии. И бытие это что? Это форма единства. Гегель не отделяет свою логику от некоего внешнего ей содержания, дескать, чувства снаружи и мы их должны осмыслить, имея некий логический инструментарий. Это не гегелевский ход размышлений. Гегель как раз показывает, как логика прорастает сквозь жизненный опыт, и сам он идет путем Пушкина. Просто он лучше оформил свои наблюдения над разными чувственными предметами, над разными чувственными представлениями, придал им более строгую логичную форму. Но без чувства гегелевского мышления не было бы, оно бы не сформировалось.

А.А. Ермичёв: Спасибо. Прошу Вас, задайте вопрос свой.

Вопрос: Скажите, пожалуйста, а как Вы оцениваете попытки философии в области аналитики языка? Хайдеггера, аналитических философов?

П.Ю. Нешитов: Спасибо за вопрос. Я оцениваю как неудачные попытки построения новой философии. Это опыты философии, не исходящие из понятия единого бытия, и потому опыты в общем-то квази-философские. Некоторая множественность высказываний, некоторая множественность феноменов – вот эта множественность свидетельствует об эмпирическом характере мышления что аналитиков, что феноменологов, что экзистенциалистов. Здесь нет обязательности философской рефлексии.

А.А. Ермичёв: Спасибо. Прошу Вас!

Н.В. Кофырин: У меня вопрос следующий. Все мы знаем, что поэзия может быть философствующей. Но может ли быть философия, возможно ли создать философию в стихах?

П.Ю. Нешитов: Спасибо за вопрос. Мы знаем, что начиналась философия именно в стихах. Едва ли стоит продолжать буквально следовать традиции Парменида, скажем, и писать поэмы ритмизованные. Но даже у того же сухаря Гегеля (сухаря для тех, кто не читал его) мы обнаруживаем множественные поэтические приемы, какие-то смелые сравнения, афоризмы целые. И я говорил об этом. В частности, он пишет, что ничто великое не делалось без страсти. И великий труд научный тоже не пишется без страсти, эта страсть в самом языке сквозит.

А.А. Ермичёв: Поэзия это ведь не обязательно рифма. Прошу!

Р.Н. Дёмин: Петр Юрьевич, спасибо большое за очень яркое выступление. У меня вот такой вопрос. Из опубликованных Вами тезисов я узнал, что Вы проводите разделение на философские народы (немцы и греки) и нефилософские народы. А насколько логично проводить такое разделение, если философ только один Гегель?

(Смех в зале)

Это первый вопрос. А второй вопрос – как Вы расцениваете, смотрите, если считать, что греки это философский народ, то почему греки в новогреческой философии практически ничего не сказали?

Из зала: Такие греки пошли (смех, оживление в зале).

П.Ю. Нешитов: Греки – философский народ, они создали философию, и их место в истории философии не может быть предано забвению, и Гегель первый же это и утвердил. Гегель – это вершина, но первое слово сказал не он. Можно сказать, что Парменид и Платон – это столпы самого философского мышления, за пределами Парменидова бытия философии быть не может, и как только мы предаем забвению эту простую истину, то в частности и наши интерпретации Гегеля становится ложными. В самом Гегеле мы видим эту греческую традицию. Кроме греков и немцев никто ничего сверхъестественного в философии не создал.

А.А. Ермичёв: Путного – не «сверхъестественного», а путного!

Р.Н. Дёмин: Да, но почему новогреки, новогреческая философия ничего не создала? Если народы-то есть философские!

П.Ю. Нешитов: Они сказали свое слово и поэтому поименованы философскими.

А.А. Ермичёв: Хорошо. Андрей Николаевич, пожалуйста!

А.Н. Муравьёв: Петр Юрьевич, спасибо, конечно, за такое очень вдохновенное выступление. Понимаю, что Вы многие тезисы нарочно заостряли, и первый, который в этом заостренном виде я просил бы пояснить. Пожалуй, даже единственный тезис Ваш, что Гегель единственный философ. Он как-то, во-первых, совсем не вяжется с тем, что Вы только что сказали, по крайней мере, о Пармениде и Платоне. И поэтому я все-таки прошу Вас развернуто, насколько это возможно, конечно, в ответе объяснить, как Вы видите соотношение Гегеля и истории философии.

П.Ю. Нешитов: Спасибо. Да, спасибо, что обратили внимание на различие между философскими народами и персоналиями. Гегель несет в себе весь опыт мышления, проделанный до него. В этом смысле он единственный настоящий философ, он постиг принципы всех философских учений бывших до него, показал их ограниченность и также показал, в каком контексте они могут быть приведены к единству, все эти принципы. Что касается отношений самого Гегеля к истории философии. Он рассматривает себя как завершение историко-философского процесса, он в этом историко-философском процессе сам формулирует некий принцип всеобъемлющий для своей эпохи, позволяющий объяснить свое время, он дух своего времени вполне объясняет. Но в то же время, назвавшись историчным мыслителем, он тем самым показывает, что и после него история философии будет продолжаться. Насколько интенсивно пойдет движение, настолько же, насколько оно шло в тридцать лет до создания Гегелем его основных трудов, или же это движение растянется на тысячелетия, как было с философией в Средние века – ну это мне трудно сказать. Но Гегель видел свою историчность, он видел, что он подытожил весь интеллектуальный опыт человечества и в то же время он понимал, что если история продолжится, а она должна продолжиться, значит появятся другие мыслители, которые включат его собственную систему как момент в состав чего-то более всеобъемлющего.

А.Н. Муравьёв: Спасибо.

А.А. Ермичёв: Михаил Витальевич, пожалуйста!

М.В. Быстров: Спасибо за увлекательное, экспрессивное изложение, мне особенно понравилась заключительная часть. Но ответьте, пожалуйста, на такой вопрос. Можно суммировать Вашу основную мысль в таких словах, что, по сути, речь идет о взаимодополнениях двух стратегий мышления, которыми оперирует наш двухдольный прекрасный церебральный аппарат под нашей шляпой? Два стиля мышления – это вообще очень продуктивная идея, она всегда дает эффект в любой области, в науки тоже, когда мы балансируем, находим гармонию. Не сводится ли к этому, по сути дела?

П.Ю. Нешитов: Спасибо за вопрос. Ну, во-первых, мышление едино, мышление бытийно и обладает формой единства. Но есть разные уровни мышления, да, разные, можно сказать стили мышления. Не овладев каким-то из них, мы ослабим и результаты, получаемые в другой области. Т.е. будучи эстетически неразвитыми, мы как ученые сами себя обделим.

А.А. Ермичёв: Спасибо. Александр Геннадьевич, пожалуйста!

А.Г. Ломоносов: Петр Юрьевич, спасибо, мне очень понравилось выступление. Меня интересует, все-таки надо связать русскую мысль с предметом нашего обсуждения. Не буду оспаривать характеристику русской философии, которую Вы дали в данном случае, а скажу так. Вот русская философствующая мысль, на Ваше усмотрение, достигла той ступени, которая непосредственно предшествовала гегелевской философии? Это очень важно. Т.е. достигла ли она трансцендентальной философии, достигла ли она всеобщего самосознания? И подошла ли она к этому пункту, к которому необходимо надо подойти для того, чтобы дальше двигаться и не впасть в гегелизм, в который мы впадали на протяжении долгого-долгого времени. Так подошла ли?

П.Ю. Нешитов: Спасибо. Да, я полагаю, что как раз до трансцендентальной стадии русская мысль и дошла, и давно дошла, но всё никак дальше не двинется. Вот был задан вопрос по поводу Евгения Семёновича Линькова, а как вот я его место вижу в истории. Я думаю, что это соотносимые вопросы, связанные друг с другом. Евгений Семёнович, он собственно и показал силу своего трансцендентального мышления. Но этот трансцендентализм догегелевский в каком смысле. Линьков ограничился сферой логики, сферой критики идеологии. Если пользоваться формулировками Олега Сумина, то для Линькова главная задача состояла в том, чтобы изнутри одряхлевшего, опростившегося опрофаненного марксизма вытащить его здоровое начало – гегельянство. И Линьков вполне справился. Но почему это не гегелевская, а именно такая предшествующая ему трасцеденталисткая позиция? Потому что Линьков не предпринял попытки создать систему. А ведь гегелевская логика она связана и с тем, что мы обнаруживаем в «Феноменологии Духа», и без этой «Феноменологии», пройденной и промысленной, без этой «Феноменологии» «Логики» бы не было. Но «Логика» соотносится не только с «Феноменологией», но и с тем, что было написано после, потому что оформляя свою логику, Гегель, конечно, имел в виду, что он будет писать «Эстетику», будет писать «Философию права», будет писать «Философию истории». Он имел в виду систему. Так вот мысли, которые содержаться в «Логике», они как раз питаются соками тех конкретных размышлений, которые реализованы в других работах. Линьков не проделал эту работу – систематическую. Т.е. он и критиковал других советских авторов, увлекавшихся Гегелем, за то, что у них логика как бы сама по себе существует, а к живой жизни отношения не имеет. Но и сам Линьков, он что, дал нам философию природы на сегодняшний день? Он описал историю, исходя из современного состояния этой науки? Он дал объективную оценку общественно-политическим процессам, происходящим вокруг, и этим в силу исторических особенностей момента ограничился. Но также и не только в силу исторических особенностей момента, насколько я понимаю, а и в силу личностных каких-то качеств он не предпринял этот обширный труд и ограничился одной емкой по мыслям книгой. Что касается системы, он воспроизводил Гегеля в гегелевском виде.

А.Г. Ломоносов: Спасибо.

А.А. Ермичёв: Светлана Александровна, пожалуйста!

С.А. Воробьева: Петр Юрьевич, я вообще считаю, что само название доклада, Ваше выступление, очень знаковое и интересное – «Гегель плюс Пушкин: формула русской философии». Можно ли это считать как модель будущей философии или все-таки эту формулу можно рассматривать как модель уже существующей философии? В частотности, Вы говорите о том, что собственно мощь гегелевской логики и русская философия ничего не смогла дать ни науке, ни философии именно потому, что она не перешагнула эту логику, и в этом её слабость, так скажем. Но психологизм русской мысли – это же конституирование новых смыслов, это ориентация на чувство бытия как на высший познавательный акт, и Вы говорили о Гельдерлине в связи с этим во многом.

Т.е. можно ли говорить о том, что русская философия, она действительно ориентируется вот на это чувство бытия, на этот психологизм, и в этом смысле она конституирует новые смыслы? Об этом говорит вся русская философия, в частности философия истории, начиная со Щербатова, Карамзина, это кружки Герцена, Белинского, Станкевича, это Иловайский и Леонтьев, который эстетитизует историю, придает ей новые смыслы. Они пытаются понять русскую историю как некое целое. И в этом – новые смыслы русской философии. Это же не только логика, это в какой-то степени уход от рациональности, это поэтизация, которая дает новые смыслы. Не кажется ли Вам, что это так?

П.Ю. Нешитов: Спасибо. Действительно, для русской философии характерен психологизм. Но он характерен, вообще говоря, не для философии, а для русских размышлений на философской темы. Философия возникает в свете некой определенной задачи, для решения которой предпринимаются эти частные опыты размышления, будут ли там анализироваться особенности общины и переживания индивидов в этой общине друг по отношению к другу, или какие-то другие сюжеты. Русская философия характеризуется раздробленностью своего интереса и поэтому она может быть только «философией» в кавычках. Гегель и Пушкин – состоялся ли этот союз? Мне неизвестно, чтобы это состоялось. Гегель и Гете – наверно, такой союз состоялся. А вот Гегель и Пушкин, наш исторический шанс, у меня в поле зрения нет таких трудов.

А.А. Ермичёв: Друзья мои, давайте договоримся, три последних вопроса. Пожалуйста, коллега, Ваш вопрос.

Вопрос: Спасибо за доклад, Петр Юрьевич! Если я правильно понял, Вы говорили о том, что для народа шанс выйти на философский уровень предоставляется литературой, поэзий, в частности. Вот для русского народа выйти на философский уровень предоставил Пушкин и его творчество. Вопрос в связи с этим: кто из германских авторов, литераторов, представителей литературы, поэзии, предоставил германскому народу шанс стать философским народом в лице Гегеля? И если есть такой человек, который родил Гегеля, то каким образом этот литератор, этот поэт преобразил германский язык аналогично тому, как Пушкин преобразил русский?

П.Ю. Нешитов: Спасибо за Ваш вопрос. Ну, не совсем верно, пожалуй, будет сказать, что Пушкин сделал русский народ философским. Пушкин – это условие становления русского народа философским, но главное условие – это Гегель. И если мы будем прекрасно выражаться и разносторонне чувствовать, но не увидим философской задачи, которая перед нами стоит, то вся эта литература останется литературой. Она может стать философией, только если мы очень хорошо понимаем, чего хотим добиться. Вот есть некая вершина философии, путь к ней не близкий, и вот в этом пути нам литература будет хорошей спутницей.

Кто помог Гегелю? Ну, конечно, Гегель жил в эпоху, когда гений Гете затмевал всех немецких, да, пожалуй, и европейских писателей. Но влияние Гете Гегель испытал достаточно поздно, в молодости он недооценивал и не понимал, что такое Гете, он читал каких-то второстепенных авторов. Художественный вкус у него развивался не быстро, он был очень разносторонен по своим увлечениям, поэтому самого Гете, слона-то сразу не заприметил. Я полагаю, что к одному какому-то языковому влиянию в Германии трудно свести, хотя если называть такую фигуру, то это путь будет Гете. Но велико значение Лютера для немецкого языка. Вот этот промоленный язык, который позволяет выражать тоже очень многие переживания, религиозные в первую очередь. И не случайно гегелевская феноменология (кстати, вот любопытный сюжет, который я не осветил) гегелевская феноменология, она ведь под знаком религии проходит. Обратите внимание на различие между феноменологией и философией духа. В феноменологии искусство как бы примыкает к религии, оно не имеет самостоятельного значения для Гегеля феноменологического периода. А в философии духа, когда достигнута объективно прочная основа для познания, когда сняты все неистинные формы постижения истины, тогда оказывается, что и искусство самостоятельно, и религия самостоятельна. И вот я думаю, что этот акцент на религиозности у раннего Гегеля связан с его теологическим образованием, ну и, может быть, с самим немецким языком, который создан Лютером.

А.А. Ермичёв: Спасибо. Милая барышня, пожалуйста!

Вопрос: У меня достаточно сложный вопрос, но в продолжение предыдущего, получается. Каково в Вашем понимании различие искусства и философии? Ну я догадываюсь, что, конечно, в русле, видимо, гегелевской системы, но все-таки, как это сформулировать?

П.Ю. Нешитов: Спасибо. Философия – это адекватная форма познания истины. Искусство – это неадекватная форма познания истины. Т.е. в искусстве истина открывается с какой-то одной стороны. В нравственном отношении к миру – с другой стороны. Но в философии истина предстает, какая она есть. В этом различие.

А.А. Ермичёв: Борис Вениаминович, Ваш вопрос.

Б.В. Иовлев: Скажите, пожалуйста, что Вы думаете, как можно дискриминировать две математические модели? Первая, Ваша – русская культура это «Гегель плюс Пушкин». И вторая – русская культура это «Пушкин минус Гегель».

(смех, оживление в зале)

П.Ю. Нешитов: Спасибо за вопрос. Дискриминировать две модели… Именно русская культура, а не философия Вас интересует?

Б.В. Иовлев: Да, да.

П.Ю. Нешитов: Если отдать предпочтение и тем самым различить две эти модели, то, конечно, «Гегель плюс Пушкин»! А «Пушкин минус Гегель» – этим вычитанием мы и занимаемся до сих пор, правда, даже не «Пушкин минус Гегель». Мы Пушкина-то не можем освоить, и у нас получается не «Пушкин минус Гегель», а какие-нибудь эпигоны Пушкина минус Пушкин и минус Гегель.

Из зала: Т.е. в минусе мы?

П.Ю. Нешитов: Мы занимаемся вычитанием, да, вместо того, чтобы грамотно сложить.

А.А. Ермичёв: Спасибо, Петр Юрьевич!

Аплодисменты

А.А. Ермичёв: Пожалуйста, присаживайтесь.

ВЫСТУПЛЕНИЯ


А.А. Ермичёв: Кто хотел бы выступить? Да, пожалуйста, Александр Леонидович. Александр Леонидович Казин. Постарайтесь кратко и ёмко.

А.Л. Казин: Самое краткое выражение моего впечатления от этого доклада – это самый фантастический доклад, который я слышал за все пять лет пребывания на этом семинаре (в зале смех, оживление, аплодисменты). В хорошем смысле этого слова. Человек, несомненно, талантливый, переживающий в каком-то смысле за Россию, наверно, да и за Гегеля, несомненно, коли называет его «святым». И поэтому надо отнестись серьезно к тому, что он говорил, потому что это действительно любопытная философская фантастика, которая говорит примерно о том же, о чем сказал один русский поэт, я все время забываю его фамилию, из круга Козьмы Пруткова, когда он говорил, помните:

В тарантасе, в телеге ли,
Ночью еду из Брянска я,
Всё о нём, всё о Гегеле
Моя дума дворянская.


А.А. Ермичёв: Жемчужников!

А.Л. Казин: Ну еще могу привести цитату из замечательного немецкого поэта, кстати, представителя философского немецкого народа, драматурга Бертольда Брехта, который, уже непосредственно занявшись «святым Гегелем», сказал, что «Большая Логика» Гегеля это одно из самых главных произведений мировой юмористической литературы. Потому что там речь идет о жизни понятий, вот таких неустойчивых существах, каждый из которых женат на своей противоположности. Они целый день ругаются и весь день на ножах, а вечером как ни в чем не бывало ложатся спать в одну постель. Я не хочу этим сказать, что это ирония по поводу великих небоскребов мысли, которые составляют западную философию, отнюдь, конечно, не только в лице Гегеля, но и множество других строителей подобных небоскребов, они заслуживают только иронии. Они заслуживают вполне серьезного к себе отношения – это именно попытка конечного человеческого ума выразить и схватить бесконечность. Насколько это им удается? Я думаю, что основная беда, а, может, отчасти даже вина все-таки европейской философии, прежде всего рационалистического типа, в том числе и трансцендентального рационализма, и особенно философии тождества, которую представляет собой Егор Федорович, как говорил Белинский, – это именно отождествление мысли и бытия. Это именно тождество моего человеческого конечного, при всем уважении к гениальности Гегеля, человеческого ума с умом Самого Бога, или, как вы гениально процитировали, – «“Логика” – это изображение мира в уме Бога до его сотворения». Т.е. какую гордыню ума надо иметь, чтобы сказать такую вещь, понимаете. Все-таки европейская культура особенно после эпохи Ренессанса это «петушиная» культура, это культура именно ренессансно-романтического типа. А абсолютный германский идеализм – это, конечно, одна из разновидностей философского романтизма, при всем уважении к нему и при всем понимании внутреннего различия между его представителями в рамках вот этого философского романтизма, который занимается одним простым делом – ставит человека на место Бога. Это гениально! Действительно, Гегель и Шеллинг, и Кант дают ответы на все вопросы, но при одном маленьком условии – если ты встанешь на точку зрения самого Гегеля или Канта. Тогда действительно нет вопросов, есть одни ответы. И каждый ответ гениален, но только в рамках моей собственной системы, и вы, господа, присоединяйтесь к ней. А всё, что вне её, либо неинтересно, это либо не философский народ, или вообще не существующий народ, как, например, русский. Потому что для Гегеля нет такой страны и такой истории. Или там Византия какая-нибудь с её дворцовыми переворотами и прочими всякими нехорошими делами. А вот есть Античность и есть Германия. А чем все это заканчивается, как известно, у Гегеля? Как говорили в свое время: благопристойной буржуазной Пруссией. Вот там заканчивает свой путь эта великая абсолютная идея.

И что тут еще скажешь? Ну, могу сослаться еще на одного великого немца, товарища Хайдеггера, который вообще изображал движение европейской философии, как известно, как путь вниз, как забвение бытия. Вот именно то самое забвение бытия, которое изображал в своей логике Гегель, отождествляющей бытие и мышление, и поэтому готовый распоряжаться псевдобытийными понятиями диалектики так, как ему угодно, вернее, его системе угодно. А с точки зрения, например, фундаментальной онтологии Хайдеггера всё это есть не что иное, как подмена бытия сущим, где именно Ничто отличает бытие от сущего. Но беда Хайдеггер как в некотором роде венца европейской философии ХХ века, как продукта (и одновременно критика) ложного рационализма европейской мысли, рационализирующей бытие, рационализирующей Бога и весь мир, и есть утверждение того, что смысл бытия есть Ничто. И вот это Ничто, движение которого обозначил Хайдеггер как в некотором роде венец европейской философии, продукт её нисхождения, продукт её распада – вот одной из ключевых фигур на этом нисходящем пути Хайдеггер называет уважаемого Георга Вильгельма Фридриха Гегеля.

Я тут с ужасом смотрю на Андрея Николаевича Муравьева, который, наверно, не согласится со мной, но, тем не менее, простите, такова моя мысль по этому поводу.

Между тем в России формируется русская светская философия. Ну тут я должен сказать, что я думаю, что только в России возможна ситуация, когда на семинаре «Русская мысль» в Русской Христианской Гуманитарной Академии выходит русский человек и говорит, что русской философии нету, и вообще это утопия, и по поводу других русских вещей ограничился более-менее утонченными ругательствами. Вот это, я думаю, несколько странная ситуация, тем более для человека, которой говорит, что он ничуть не менее русский, чем кто-либо другой. Я думаю, что это тоже отчасти своеобразие русской культуры, русского ума. Дело в том, что, конечно, русский ум, русский дух, вернее, во-первых, никогда не отождествляет себя с рациональным аспектом, и тем более с трансцендентным аспектом духа. А во-вторых, понимаете, смирение перед Богом и понимание того, что философия всякая – это нечто «человеческое, слишком человеческое», как говорил известный немец (хотя он сам считал себя славянином). Попытка изобразить в виде рациональной схемы ту грандиозную картину мировой драмы, которая разворачивается с точки зрения таинства Голгофы – вот это и есть та самая гордыня, которая начисто уничтожает мое отношение к философии вообще и к философии Гегеля в частности, как предмету, который достоин серьезного обсуждения с точки зрения христианской, и прежде всего православной картины мира.

И поэтому я, конечно, приветствую в каком-то смысле движение мысли докладчика к Пушкину, но с рядом оговорок. Во-первых, конечно, глубоко ошибочно считать, что на Руси до Пушкина была только длинная степь и дорога, по которой ямщики пели унылые песни и больше ничего не было… Как говорится, человеку запретить нельзя, но я думаю, что странно было бы думать, что на Руси не было «Троицы» Рублева, ни великих храмов киевских, новгородских, ни Покрова на Нерли, ни «Слова о полку Игореве», ни «Слова о законе и благодати» митр. Иллариона, и вообще не было великой русской православной культуры. Не было, например, русских сказок Арины Родионовны. В том числе и культуры мысли, из которой мы, кстати, много чего не читали, много чего не знаем, вот тут есть люди, которые могут вам это постранично показать. И было в высшей степени странно, если вдруг, как чертик из табакерки, выскочил этот самый Пушкин, как писал о нем один автор, на «тоненьких эротических ножках», вбежав в русскую литературу. Пушкин вообще был разный. Пушкин – лицеист, действительно, эротический писатель. А Пушкин последних лет жизни – это христианский подвижник духа. Это действительно православный поэт, который имел право написать «Отцы-пустынники и жены непорочны». Пушкин проделал колоссальный духовный путь, читайте книгу «Поэзия и судьба» Валентина Непомнящего. И вот что касается соотношения мысли и поэзии в этом смысле, это как раз и есть попытка, вернее говоря не только попытка осуществления того самого русского пути в интеллектуальной философской культуре, которая вместе с тем не является путем западного рационализма. В этом смысле не надо отождествлять философию с германским типом философствования. Русская философия, она же великая русская литература – это и есть попытка схватить истину в её целостности, не сводя её к тем логическим схемам, которые работают только на себя, а не на истину. Русская философия – это практика верующего разума, стремящегося к истине разными путями, и рациональная схематика тут вовсе не абсолютна, как, например, в гегельянстве. К истине способен приблизиться лишь верующий и одновременно думающий и творящий человек. Истина вообще не есть «что» (в том числе мысль). Истина есть «Кто» – Иисус Христос. Спасибо за внимание!

Аплодисменты

А.А. Ермичёв: Знаете ли, дорогой Александр Леонидович, все-таки при всем уважении и к Вам и к русской философии, которой я тоже занимаюсь, мне хотелось бы не то что возразить Вам, но как-то дополнить Ваше выступление. Ведь все-таки даже самые замечательные наши философические умы и даже самые замечательные русские историографы прямо говорили – в русской философии величин, подобных Гегелю, Платону, еще каким-то другим именам мировой философии, нет.

Далее. И даже весь массив русского философствования, взятый от «Слова» Иллариона и до (А.Л. Казину) Ваших последних выступлений…

А.Л. Казин: Спасибо!

А.А. Ермичёв: Да, так, так! …Этот все-таки массив представляет скорее ценность и интерес нашей русской культуры, и без этого массива наша русская культура, конечно, бы и просто не состоялась, это совершенно очевидно. Но все-таки взятый как массив, он не интересует мировую философскую общественность, ну не интересует и всё тут! И не имеет такого общемирового значения, которое признается и за греческой классикой и за немецкой классикой. Если мы озабочены величием нашей идеи, мы, конечно, должны быть обеспокоены этим фактом. Но как раз Петр Юрьевич и говорит, что у нас есть перспектива! Потому что у нас есть прекрасный залог и этим залогом является великая русская литература, начавшаяся с Александра Сергеевича Пушкина – вот о чем он говорит. Он говорит: у нас есть перспектива и у нас есть залог. А я еще к этому добавлю – и непереводимость Пушкина на иные языки, а он плохо переводится на иные языки. Эта непереводимость Пушкина и является величайшим свидетельством какой-то тайны для всего зарубежья, тайны, которую еще должны раскрыть мы сами, философия, как говорит Петр Юрьевич. Таким образом, я категорически протестую против того, чтобы представить моего друга и коллегу Петра Юрьевича каким-то Зоилом в отношении и русской философии и возможностей русского философствования.

Но мне хотелось бы помимо этой части своего выступления обозначить несколько свою позитивную позицию относительно этого вопроса. Дело в том, что вопрос о том, чтó есть философия есть вопрос мировоззренческий. И поэтому навязывать трактовку философии, как она принята в прекрасной Германии для нас – ну точно так же, как навязывать русскую трактовку философии каким-нибудь англичанам или французам. Ну не пойдет! Это мировоззренческий вопрос! А раз это мировоззренческий вопрос, тогда от нас требуется плюрализм в понимании того, что все философии равноценны, если они сделаны талантливо, выразительно, как это делал Петр Юрьевич на сегодняшнем докладе. А раз так, то я хотел бы отрицать абсолютную ценность философии в понимании истины. Спасибо за внимание!

Аплодисменты

А.Н. Муравьёв: Прекрасно выступил перед нами Пётр Юрьевич, хотя, конечно, жаль, что сегодня в РХГА совпали два собрания, посвящённые равно интересным темам: спекулятивным диалогам Платона и формуле русской философии. Поскольку раздвоиться мы не можем, постольку приходится выбирать, куда идти. Что решающим образом повлияло на мой выбор? Суждение Гегеля – одного из членов предложенной Петром Юрьевичем формулы. Гегель однажды сказал в общем виде, но определённо имея в виду прежде всего немцев, что образованный народ без философии представляет собой столь же странное зрелище, как и храм, многообразно украшенный, но без Святая Святых. Как видите, он не признавал немцев философским народом: по его суждению, у немецкого народа философии не имеется. В этом смысле Гегель не меньший «выродок» из немецкого народа, чем Пётр Юрьевич – из русского (смех в зале), ибо Пётр Юрьевич сегодня тоже прямо и откровенно сказал нам, что философии на Руси пока нет. Констатация очень серьёзная. Если в России сейчас нет философии, то это означает, что русский народ ныне представляет собой не менее странную и гораздо более печальную картину, чем внешне благоустроенный храм немецкого духа без Святая Святых философии. Почему – гораздо более печальную? Скажу, перефразировав нашу известную поговорку «Что русскому хорошо, немцу – смерть»: если немцы в силу практической направленности своего духа ещё как-то могут обходиться без философии (хотя мы слишком хорошо знаем, на какие эксцессы это их время от времени толкает), то для русских оставаться без философии, даже начав вновь обретать религию, – смерти подобно. Я полагаю, что русский народ в последние десятилетия столь странен и печален не потому только, что лишился своего сельского хозяйства и своей промышленности, но и потому, что своей прежней – марксистско-ленинской – философии он тоже лишился, а другой ещё не обрёл.

Против того, что у нашего народа почти восемьдесят лет была своя, прочно включённая в его среднее и высшее образование и не отрицаемая им марксистко-ленинская философия, возражать, по-моему, никак невозможно. Следует признать, конечно, что все эти годы быстро затыкались отдельные рты, отрицающие марксистко-ленинскую философию, а те рты, которые нельзя было заткнуть, предусмотрительно высылались вместе с теми, кому они принадлежали, на пароходе в Германию. Однако все рты ведь не заткнёшь, и подавляющее большинство их (в том числе и некоторые из находящихся сегодня в этом зале) в те времена славословили марксистско-ленинскую философию отнюдь не из страха, а по убеждению. Кое-какие слова из тех времён я вновь услышал сегодня в речи уважаемого Александра Леонидовича Казина. Прозвучавшая в ней оценка гегелевской философии как заведомо несостоятельного притязания человеческого разума на познание абсолютной истины есть ведь не что иное, как марксистско-ленинская оценка гегелевской философии. По происхождению своему эта оценка идёт от Людвига Фейербаха, и возникла она в процессе распада гегелевской школы, когда от учения Гегеля один за другим стали отказываться его ученики. Поэтому оставляю Александра Леонидовича наедине с его философской совестью, позволяющей ему вновь и вновь приписывать Гегелю гордыню человеческого разума. Я уже протестовал против этих его, выражаясь по-латински, инсинуаций в адрес философии вообще и в особенности её высшей исторической формы – гегелевской. Все великие философы, начиная с Парменида и кончая Гегелем, под мышлением и разумом не имели в виду исключительно человеческого мышления и разума. Именно поэтому речь у них шла о мышлении как таковом, о мышлении в его всеобщности – о чистом мышлении, или о чистом разуме. Если вдуматься в тот отрывок из Введения к «Науке логике» Гегеля, который сегодня цитировал Пётр Юрьевич, то он окажется не таким простым, как кажется. Приведу его полностью: «Логику, стало быть, следует понимать как систему чистого разума, как царство чистой мысли, – пишет Гегель. – Это царство есть истина, какова она без покровов, в себе и для себя самой. Можно поэтому выразиться так: это содержание есть изображение Бога, каков он в своей вечной сущности до сотворения природы и конечного духа» (Гегель Г.В.Ф. Наука логики. – СПб., 1997. – С. 39). Во-первых, «конечный дух», о котором говорится в конце отрывка, это и есть исключительно человеческий дух, а «истина, какова она без покровов, в себе и для себя самой» логически постигается, по Гегелю, отнюдь не им, не конечным духом. Во-вторых, оборот «Можно поэтому выразиться так» у Гегеля означает, что далее следует не его выражение (свою мысль на философском языке он уже выразил в двух предшествующих предложениях), но он не будет возражать, если кто-нибудь выразится так на языке религии. Гегель к религии относился весьма почтительно; он никогда не опускал религию вообще, и свою родную, лютеранскую, в частности, до незнания Бога. Самое неприятное, что ныне можно услышать от тех, кто говорит как будто бы от имени религии, – это то, что религия якобы предписывает человеку не знать Бога. Истина, какова она сама по себе, мол, непознаваема, она – потустороння, трансцендентна, а тот, кто претендует на её познание, тем самым демонстрирует лишь несостоятельные притязания жалкого человеческого разума – низкого, грешного, немощного и тому подобное. Извините, пожалуйста, но такая трактовка религии, как и философии, слишком похожа на приснопамятный научный атеизм! Религия потому и религия, что она изначально связывает человека с Богом и даёт человеку возможность знать эту связь. Какая же она религия, если человеческий разум, как утверждают, не способен знать абсолютное? Между прочим, вера (если она, конечно, не слепа и не фанатична), отнюдь не неразумна, она не противоположна знанию – верующий знает, что есть Бог, не только сердцем, но и разумением своим.

Александр Леонидович, я действительно всегда с некоторым ужасом слушаю то, что Вы говорите о Гегеле и о философии. Сдабривать это шуткой Бертольда Брехта, который, будучи хорошим драматургом, вряд ли понимал, о чём идёт речь в «Науке логики» Гегеля, это, конечно, мило, но это всё равно только прикрытие приёма, называемого тем нехорошим латинским словом, которое я не хотел бы повторять (извините, что позволяю себе говорить от сердца, но дело того требует). Так вот, продолжаю: русский народ свою прежнюю – марксистско-ленинскую – философию утратил, а новой пока не приобрёл. Какая бы ни была марксистско-ленинская философия, но она была единой для всего нашего народа. Пусть она и была донельзя унифицированной, крайне догматической доктриной, но эти восемьдесят лет русский народ имел свою философию – имел, ну что поделать! И она его, конечно, тоже взаимообразно имела (смеётся), ибо на философском фронте, как тогда выражались, был порядок. Александр Леонидович знает, что это был суровый и очень строгий порядок. Попробовал бы он тогда сказать то, что говорит сегодня! Догадываюсь, что он по-умному не говорил ничего такого, а как раз говорил то, что можно было тогда говорить, как, впрочем, и я (смеётся, смех в зале). В этом отношении мы с ним и тогда и теперь совершенно равны. То же, что пришло взамен единой марксистско-ленинской философии, в силу его хаотического многообразия, философией никак нельзя назвать. В лучшем случае это философии, даже если иметь ввиду только те феномены, которые произросли на русской почве в конце XIX-начале XX веков, а ведь в последние десятилетия у нас на равных правах с ними признаны философиями ещё и все зарубежные учения. На мой взгляд, такое плюралистическое многообразие без единства ничуть не лучше, чем догматическое единство без многообразия, которое почти восемьдесят лет было у нас при советской власти. Нынешняя крайность ничуть не лучше, чем прежняя, а в каких-то отношениях, особенно в педагогическом, даже хуже. Множество философий в педагогическом отношении хуже одной философии уже потому, что это порождает в ещё неокрепших молодых умах разброд и шатания, часто доходящие до скептицизма и агностицизма, если не нигилизма. Ведь ясно, что отнюдь не все молодые люди обоего пола в сегодняшней России – ортодоксальные христиане. Более того, никто таковым не рождается. Вот и шатаются молодые умы от учения к учению потому, что уверовать в какое-то одно учение и стать, например, православным, это всё-таки, как говорится, благодать, которая отнюдь не на всех и не сразу нисходит. Путь к вере весьма тернист. Ведь для того, чтобы уверовать в то, что «Христос есть истина», как говорит Александр Леонидович, надо очень сильно стараться и положительный результат таких субъективных стараний заранее никому не гарантирован, вот ведь какая неприятность! Поэтому возможность обратиться к тому, что претендует, и не без основания, на статус науки – к тому, чему нужно учиться и можно научиться – для молодёжи есть в высшей степени ценная возможность. Но если ей говорят, что нечему учиться у Гегеля, как и у других великих философов, потому что, видите ли, они все страдают гордыней человеческого разума, а надо знать, что ничего нельзя знать, кроме православной веры, то это у молодых людей может вызвать весьма негативную реакцию, причём именно на православие, которое таким образом хотят насадить (А.Л. Казину: Извините, Александр Леонидович, что я постоянно Вам возражаю, но Вы сами сказали то, о чём я не могу промолчать).

Плюрализм – это ведь тот же самый догматизм, только не одного какого-то мнения или учения, которое монопольно претендует на истину, а догматизм многих мнений, единую истину, наоборот, исключающих. Самая скверная штука, которая может случиться с любым народом, особенно со столь темпераментным и потому столь нуждающимся в истине, как наш, это та, что его убедят, что единой истины нет, а есть только мнения. Именно поэтому я полагаю, что следует всячески приветствовать постановку вопроса о единой формуле русской философии, которой мы были сегодня свидетели. Я солидарен с Петром Юрьевичем в том, что для начала хотя бы формула её должна быть единой, как и в том, что эта формула не может не включать в себя Гегеля. Конечно, философия это мировоззрение (А.А. Ермичёву: в этом, Александр Александрович, я согласен с Вами). Но в том-то и дело, что философия есть не произвольное мировоззрение, отнюдь не произвольное! Для того чтобы быть действительно философским мировоззрением, это воззрение на мир должно основываться – на мой взгляд, альтернативы этому нет – на всей истории философии, которая завершается Гегелем. Здесь я перехожу к критическим замечаниям в адрес Петра Юрьевича. Я недаром спросил его о том, как он понимает очень непростой вопрос – вопрос о соотношении философской системы и истории философии. Вопрос принципиальный, потому что если полагать, как мы услышали в первые минуты выступления Петра Юрьевича, что до Гегеля вообще не было ни одного философа, что Гегель действительно, (смеётся) как сказал о Пушкине Синявский, «на тонких эротических ножках» неизвестно откуда ухитрился вбежать в философию, то это, конечно, неправда. Поэтому хорошо, что, отвечая на мой вопрос, Пётр Юрьевич вспомнил хотя бы Платона и Парменида. Но заодно с ними необходимо было вспомнить и всех остальных великих философов – пусть их не много, но полтора десятка ведь наберётся! Без них не было бы ни самой философии, ни Гегеля в ней.

Кстати сказать, все великие философы не имеют национальной принадлежности – они принадлежат пока только философии. Я уже выступал здесь в более узком кругу по чрезвычайно важной теме о национальной форме философии и тогда уже говорил, что ни в Греции, ни в любой другой стране, включая Германию, философов их народ не жаловал. Поэтому Ксенофан ушёл из Колофона, Гераклит – из Эфеса, Анаксагор и Протагор были изгнаны из Афин. Широко известно, что афинский народ сделал с Сократом. С Платоном он не сделал того же самого только потому, что Платон всю жизнь помнил о судьбе Сократа и очень не хотел её повторить. Аристотель едва ноги унёс из Афин. И это называется (смеётся) «греки – философский народ»?! Наверное, они – философский народ, но только в том смысле, что из него, из этой почвы вырастали такие люди, как великие философы, и не все они, созрев как философы, пострадали от него так, как Сократ. Примерно то же следует сказать и о других «философских народах», в том числе о немцах: ни один из этих народов до сих пор не понимал великих философов и в этом смысле не имел философии. Я питаю надежду на то, что русский народ – не из их числа. Эта моя надежда, помимо прочего, питается тем, что великий русский писатель Андрей Платонов, который очень хорошо знал свой народ, одну из повестей о революционной России («Сокровенный человек») первоначально назвал замечательно: «Страна философов». Полагаю, он сделал это не потому, что в ней, по его представлению, все только и делают, что философствуют на свой лад, как кому охота, а в том смысле, что он увидел в России страну народа, нуждающегося в настоящей философии и способного к тому, чтобы в храме его собственного духа была эта Святая Святых. Поэтому я соглашусь с Петром Юрьевичем, что в насущном деле обретения настоящей философии первым помощником нам является Пушкин. Почему? Потому, что он доказал, что разумность отнюдь не чужда русскому духу. Пушкин был разумен в своём творчестве и именно этой разумностью он любезен своему народу. Он потому и есть наш первый национальный поэт, что он первым у нас поэтически возвысился до подлинной разумности. Не какой-то там «жалкий человеческий разум» сказался в Пушкине, отнюдь нет! Разум, вообще говоря, один; нет многих разумов, и если разум сказался в Пушкине, то это – настоящий, всеобщий разум. Однако разум, сказавшийся в Александре Сергеевиче, есть ещё разум непосредственный. Поэтому разрешить то противоречие, которого коснулся, и с которым, по-моему, пока не совладал Пётр Юрьевич – противоречие между философией и историей философии – пушкинский разум нам помочь не может, ибо как непосредственный разум он ещё не умеет, не научился методически разрешать противоречия. Он потому и непосредственный, что в нём его противоречия ещё только зреют, а не разрешаются. Поэтому, между прочим, у нас есть ещё один национальный поэт, дарования и значения не меньшего – Михаил Юрьевич Лермонтов, который как раз представляет нам уже не непосредственно тождественный себе, а противоречащий себе разум. В этом смысле Лермонтов – поэтический аналог Гоголя, в котором разум тоже весьма противоречиво феноменологически являет себя. Ещё более противоречив разум, являющийся в Фёдоре Михайловиче Достоевском и Льве Николаевиче Толстом. Их всех, на мой взгляд, стоит включить в формулу русской философии, ибо они представляют собой ту новую, иную, чем у Гегеля, феноменологию духа, о необходимости которой для развития философии после Гегеля совершенно правильно говорил Пётр Юрьевич – феноменологию русского духа. Всех наших национальных литераторов я включил бы в неё, потому что они доказывают, что русский дух может справляться с острейшими противоречиями, может разрешать их. Толстой и Достоевский их уже разрешают. В художественной форме (хотя это, конечно, не философская форма) они учат нас мыслить действительно разумно и тем самым доказывают, что Россия может стать страной философов. Все они от Александра Пушкина до Андрея Платонова есть порука нам в том, что русский народ может стать первой действительной нацией – нацией, у которой есть философия! При каком необходимом условии? При том, что мы поймем, что нужно следовать не одному только Гегелю, а всем великим философам, поскольку только все они вместе развивали философию. Если следовать одному лишь Гегелю, то это приведёт нас отнюдь не к истине, а к гегельянству. Научиться чирикать на «птичьем языке гегелевой философии», как назвал язык ранних статей Герцена астроном Перевощиков на обеде у Щепкина (См.: Герцен А.И. Былое и думы, гл. VII), довольно просто, но не в этом же суть дела. Нельзя не любить Гегеля, но нельзя любить гегельянцев…

А.Л. Казин: Браво! (аплодирует)

А.Н. Муравьёв: …потому что быть гегельянцем означает как раз не понимать Гегеля, а только употреблять характерные для него обороты речи! Чирикать на гегелевском языке я научился уже на третьем курсе (сейчас не могу этого вспоминать без улыбки, ибо это было почти совершенно бессмысленно). Но вот если вся мировая философская мысль, начиная с Фалеса и Парменида и кончая Гегелем, где кроме Гегеля имеются и такие великие мыслители, как Аристотель, Лейбниц, Спиноза, Прокл, Фихте (не буду перечислять их всех), если вся история философии станет нашей, если все великие философы обретут у нас, наконец, своё отечество, то и философия впервые станет нашим национальным достоянием и, стало быть, уникальным мировым явлением. Именно в этом духе, насколько я понимаю, всегда действовал и действует Евгений Семёнович Линьков. Так что Пушкин и Гегель – это, конечно, наше, но не всё!

Аплодисменты

А.А. Ермичёв: (объявляет) Яков Адольфович Фельдман.

Я.А. Фельдман: Спасибо. Значит, я вижу в зале три группы людей – верующие гегельянцы, уверенные в себе анти-гегельянцы и колеблющиеся. Каждой группе я отправлю отдельное сообщение.

Гегельянцам: Гегельянство – это вариант солипсизма, оно неопровержимо, но оно ходит по кругу и вперед нас не ведет.

Колеблющимся: Лучший анализ Гегеля, насколько мне известно, дал Карл Поппер. Это он придумал «принцип фальсификации», который достаточно знать, чтобы излечиться от Гегеля, но вы можете его не знать. Я всем колеблющимся рекомендую книгу Карла Поппера «Открытое общество и его враги».

И наконец, неверующим: Я действительно считаю, что не Гегеля надо добавлять к Пушкину и русской литературе и русской культуре, а других авторов. Прежде всего, например, Платона и Аристотеля, но не как логиков, а как живых людей, которые знали и историю, и политику, и психологию, с одной стороны. А с другой стороны – физику, математику и биологию своей эпохи. И это у Платона было написано над вратами его Академии «Да не войдет сюда человек, не знающий геометрии». Вот это путь – царский, он труден, но другого пути к хорошей философии сегодня нет. Спасибо.

Аплодисменты

А.А. Ермичёв: Завершаем нашу работу. Поздравляю всех от лица Русской Христианской Гуманитарной Академии с наступающим Новым годом и Рождеством Христовым! Всех вам удач и благ! Встречаемся в конце января. Петр Юрьевич, я Вам не даю слова, потому что оно не обязательно.

---------------------

P.S.

Вопрос, заданный Петру Юрьевичу Нешитову в кулуарах после заседания:

Вопрос: Русскими накоплен большой человеческий, экзистенциальный опыт, который, возможно, выразит себя в форме классического романа. Ожидаете ли Вы появление нового «Войны и мира»?

П.Ю. Нешитов: На Ваш вопрос отвечу так: я тоже жду литературного обобщения нашего опыта. Но, если честно, я не вижу объективных предпосылок для появления великих произведений. Для меня поэзия – барометр состояния языковой культуры общества. Если в поэзии дела обстоят неважно, а именно так они у нас и обстоят, то рассчитывать на появление сложноорганизованной прозы не стоит. В романе мы ожидаем найти целую вселенную наблюдений, чувств, мыслей. Прежде чем романист их обобщит, они должны присутствовать в культуре в чистом виде. Но у нас сегодняшних нет простого и ясного понимания любви, простого и ясного понимания дружбы, простого и ясного понимания патриотизма, в сфере идей тоже ничего внятного – все изъедено неумной иронией. Ирония взбесилась, вместо вспомогательного средства выражения положительных идей превратилась в главное. У меня по этому поводу летом даже эпиграмма родилась:

Больно колется сладкий крыжовник,
Ранит пальцы полезный шиповник.
Что сказать о стихах острослова?
Не растит их разумный садовник.


© П.Ю. Нешитов


mail@hegel.ru © Hegel.ru, 2011–2013 Designed by Vikov